РОМАН ------------------------------------------------------------------ Перевод с французского и вступление ТАТЬЯНЫ ВОРСАНОВОЙ
В 1985 году привлекла внимание читателей и вызвала единодушный интерес критики первая книга двадцатидевятилетней писательницы Эмманюэль Бернхайм "Нож". В 1988 году вторая - "Двое" - подтвердила неслучайность успеха, а третья - "Его жена",- получившая в 1993 году, через месяц после своего выхода в свет, одну из самых престижных литературных премий - премию Медичи, выдвинула Бернхайм в первый ряд современных французских писателей. Все три книги переиздаются массовыми тиражами, о них пишут и говорят. В чем же секрет подобного успеха? Да в том, что Эмманюэль Бернхайм пишет для всех, и текст всегда можно воспринимать на разных уровнях. Упругий, крепкий по-мужски стиль, умело выстроенный сюжет- все это держит читателя в постоянном напряжении, открыв книгу, дочитываешь ее, не в силах оторваться, до самого конца. Так называемый массовый читатель увлечен историей любви: все три ее книги - про "это", читатель же подготовленный и искушенный, с удовольствием вникая в любовные перипетии, разгадывает философскую подоплеку изощренно выстроенных притч, ибо все три маленьких романа - притчи. "Нож" - это притча о всем надоевшем отчуждении и всем недостающей любви, "Двое" - головокружительный диалог двух подсознаний, "разговор" двух тел", изящнейшая иллюстрация к "эффектам поверхности" Жили Делеза, одного из отцов постмодернистской культуры, а "Его жена" - притча о пустоте бытия-небытия и несущественности вещественности. Предлагаемая сегодня читателю "Иностранной литературы" книга Эмманюэль Бернхайм, интересного и многообещающего французского прозаика, - наглядное свидетельство активно идущего и в кино (кстати сказать, читатель обратит внимание на кинематографичность прозы Бернхайм, работавшей в журнале "Кайе дю синема" и пишущей сценарии для теле- и кинофильмов), и в литературе процесса сближения массового и элитарного искусств.
У нее украли сумку. Как всегда по утрам, она завтракала за стойкой. Ела, как обычно, тартинки, пила, как обычно, кофе, сумка, как обычно, была на полу, у ног. Она держала ее лодыжками. И вот сумка исчезла. У нее украли ее, а она ничего не почувствовала. И все остальные, кто был в кафе, ничего не заметили, и хозяин кафе - тоже. Никто ничего не видел. Клер взяла у консьержки запасной комплект ключей и. не дожидаясь лифта, поднялась по лестнице. Прежде всего она заявила о краже кредитной карточки, потом позвонила слесарю, который сказал, что придет к ней завтра в двенадцать и врежет новый замок. Повесив трубку, она тут же расслабилась. Не так уж все это серьезно. Денег в кошельке было мало, и чековую книжку она с собой не брала. А журнал, в котором она ведет запись больных на прием,- вот он, лежит на столе, возле телефона. Включив лампу в прихожей - комнате ожидания, она привела в порядок кипу журналов.
... Леди Л. всегда считала, что английское небо нагоняет тоску. Невозможно было даже и представить, что оно способно на какую-нибудь тайную тревогу, гнев, какой-нибудь порыв; даже в ненастье ему недоставало драматичности; самые сильные его грозы ограничивались поливкой газонов; его молнии сверкали вдали от детей и людных дорог; по-настоящему самим собой оно было, лишь когда в однообразии ненавязчиво-изысканных туманов моросил мелкий, равномерный дождик; это было небо-зонтик, с хорошими манерами, и если оно позволяло себе иногда разыграться, то лишь потому, что повсюду были громоотводы. Единственное, что она просила еще у неба, - это одолжить свою прозрачность позолоченному куполу, чтобы она могла, часами сидя вот так у окна, смотреть, вспоминать, грезить. Павильон был выстроен в модном во времена ее молодости восточном стиле. Там у нее были собраны картины на тему турецкой жизни, которые она коллекционировала с такой изощренностью дурного вкуса и с таким вызовом подлинному искусству, что одним из величайших моментов в долгой карьере ее иронии явился тот день, когда сам Пьер Лоти, особой милостью допущенный в храм, даже всплакнул от волнения. - Наверное, я уже никогда не изменюсь, - внезапно произнесла она вслух. - Я немного анархистка. Конечно, быть анархисткой в восемьдесят лет весьма обременительно. Но и романтично, вдобавок ко всему, хотя это и мало что меняет. Свет играл у нее на лице, где следы возраста проявлялись лишь в сухости кожи оттенка слоновой кости, к которому она никак не могла привыкнуть и которому удивлялась каждое утро. Свет, казалось, тоже постарел. В течение пятидесяти лет сохраняла она весь свой блеск; сейчас она увядала, тускнела, соскальзывала к серым тонам. Но она еще совсем неплохо ладила с ним. Ее тонкие и чувствительные губы вовсе еще не походили на засохших козявок, застрявших в паутине морщин; только глаза стали, разумеется, бесстрастнее, а появившиеся в них саркастические искорки умерили другие, более пылкие и более сокровенные огни...